Литературное направление символизма начало формироваться с первых сборников «Русские символисты», изданных В.Я.Брюсовым в Москве в 1894 – 1895 гг. Брюсов перенес это название из французской литературы и закрепил его за определенной группой русских поэтов. В предисловиях Брюсов провозгласил свои творческие задачи.
Символисты группировались вокруг журналов «Мир искусства» (1899 – 1904), «Новый путь» (1903 – 1904), но основным изданием был журнал «Весы» (1904 – 1909). Работали издательства символистов «Скорпион», «Гриф», «Мусагет», «Альциона», выпускавшие сборники стихов и теоретических статей. Из работ символистов наиболее известны книга Д.Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893), сборники критических статей А.Белого под названиями «Символизм», «Арабески», «Луг зеленый» (1910 и 1911), сборники статей Вяч. Иванова «По звездам» (1909), «Борозды и линии» (1916), курс лекций «Эллинская религия страдающего бога» (1904). Огромное значение имеют статьи Брюсова и Блока, позднее отошедших от символистов.
У истоков символистской критики
Русские символисты любили и умели писать статьи о литературе и искусстве. Даже если мы будем вспоминать только главнейшее, то не сможем обойти «О причинах упадка...», «Вечные спутники», «Две тайны русской поэзии» Д.Мережковского, «Горные вершины» К.Бальмонта, «Литературный дневник» Антона Крайнего (3.Н.Гиппиус), «Далекие и близкие» В.Брюсова, «По звездам» и «Борозды и межи» Вяч. Иванова, «Символизм», «Арабески» и «Луг зеленый» Андрея Белого, две «Книги отражений» И. Анненского, «Лики творчества» М.Волошина, «Русские символисты» Эллиса. А сколько еще осталось на страницах тогдашней прессы, чтобы быть вспомненным лишь много лет спустя, а то и вообще остаться в памяти немногих специалистов! И это притом, что критиков-профессионалов среди символистов почти не было, все эти статьи и книги писались почти исключительно людьми, уже зарекомендовавшими себя на поприще изящной словесности.
Почему так происходило? Что заставляло писателей не только создавать собственные художественные миры, но и анализировать творчество современников и предшественников? Зачем нужно было объясняться с читателями логическим и «общепонятным» (хотя далеко не всегда общепонятным) языком, когда то же самое можно было сделать волей и мастерством творца?
Ответ на эти вопросы мы найдем лишь в том случае, если всмотримся в ту эпоху, когда русские символисты выходили на литературную арену, а потом объясняли читателям смысл и логику своей собственной работы и того переворота в искусстве, который она принесла с собой1.
Приверженцы точных хронологических разграничений привычно говорят о том, что первые выступления русских символистов относятся к 1892 году, когда сравнительно молодой, двадцатисемилетний, но уже известный поэт Дмитрий Мережковский выпустил сборник стихов «Символы» и прочитал в петербургских аудиториях две лекции, которые легли в основу изданной на следующий год книги «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы». Составитель антологии принадлежит к числу полагающих, что никакие самые революционные события не происходят в один момент, а тем более это касается литературы. Чтобы появилось новое течение, недостаточно одного-двух выступлений, нужно завоевать себе плацдарм. И завоевывать его себе будущие символисты начали очень рано, но в то же время декларации и сборник стихов Мережковского не знаменовали успех.
С одной стороны, завоевание началось с отказа от сугубого утилитаризма, господствовавшего в обществе под влиянием воззрений, привычно связываемых с духом 1860-х годов, где высшим достижением почиталось стремление Писарева обвинить едва ли не всю предшествующую литературу в том, что она существует только ради искусства как такового, тогда как должна стать искусством ради какой-то более высокой общественной цели. Именно с этого начинает полемику о смысле существования литературы Н. Минский в статье «Старинный спор», которая еще в 1884 год, за целых 8 лет до Мережковского, провозгласила ряд существенных положений, легших в основу «нового искусства», и уже не только литературы.
Второе стремление было едва ли не с наибольшей силой выражено в декларациях и творческой практике самого Мережковского. Речь идет о том, что он кратко сформулировал в своей знаменитой книге словами «мистическое содержание». Позитивизм, стремление показать прозрачность мира и доступность его человеческому разуму должны были уступить место осознанию того, что далеко не все поддается исчислению и измерению, что во вселенной есть обширные области, во многом определяющие человеческое существование, даже помыслить которые нельзя, оставаясь в пределах позитивистского мировоззрения.
Но была и еще одна сторона, без которой «новое искусство» было бы невозможно. Это стремление открыть новые грани самой литературы, придать ей новую внешность, которая обращала бы на себя внимание даже случайных прохожих. Тут декларации Мережковского не давали почти ничего, они нуждались в дополнениях, сделанных несколько позже, и в первую очередь стараниями москвича Валерия Брюсова, издавшего в 1894 и 1895 годах три сборника «Русские символисты», еще очень робких, если сравнивать с последующим развитием русской поэзии, по отчаянно смелых по отношению к поэзии предшествующей. Кстати сказать, и само обращение к поэзии в первую очередь тоже заслуживало особого внимания, поскольку предыдущие десятилетия были временем безусловного господства прозы, а стихотворство воспринималось лишь как производное от «нормального» языка2. Минский и Мережковский, сами довольно известные поэты, к перевороту в области стихотворного языка готовы не были.
Обширность задач требовала равного внимания ко всем трем очень приблизительно и неполно обрисованным нами сферам, но это внимание не могло быть лишь внутренним стержнем художественных задач, стоящих перед авторами, пытавшимися найти в литературе нечто новое, непохожее на сделанное непосредственными предшественниками3. Но поскольку им самим перспективы дальнейшего пути были вполне неясны, то и сделанное интуитивно нуждалось в подкреплении логическими рассуждениями, которые легче всего было сделать или в форме эстетических трактатов (как, скажем, вышедшая в 1899 году небольшая книга Брюсова «О искусстве»), или же в виде литературно-критических статей, одновременно и обозначавших новые ориентиры и критически анализировавших творчество современников.
Сложность задачи еще более усугублялась географией: в середине 1890-х годов те, кто примет на себя гордое название «символисты» или, с показным равнодушием, презрительную кличку «декаденты», существовали очень разрозненно. В Петербурге в бурлящем котле взаимоотношений, сказывавшихся не только на жизненных перипетиях, по и па литературе, оказались супруги Мережковские (Д.С.Мережковский и его жена 3.Н.Гиппиус), Н.М.Минский, Л.Л.Волынский (критик, далеко не всегда символистам сочувствовавший, по с интересом к ним относившийся), несколько позже появился приехавший из провинции Ф.Сологуб. Там же, в Петербурге, жили поначалу очень дружившие и считавшие себя литературными единомышленниками А.М.Добролюбов и Вл. В. Гиппиус1; в последние годы XIX века стал слышен голос и еще одного петербуржца рано и трагически погибшего Ивана Коневского.
В Москве безусловным лидером был В. Я. Брюсов, компанию которому на первых порах составляли совсем забытые поэты — А. Л. Миропольский, Эрл Мартов, А. Н. Емельянов-Коханский... Но вместе с тем в его кругу появились приехавшие из Питера Добролюбов с Гиппиусом, с которыми он сперва поссорился, а потом признал творческую силу и жизненное обаяние Добролюбова (Гиппиус от поэзии отошел), через какое-то время — К. Д. Бальмонт, потом завязались тесные отношения с Конев-ским, и только уже почти на рубеже веков Брюсов наладил связи с основной петербургской группой.
Все эти авторы не были похожи друг на друга, да и в литературе их положение было чрезвычайно различным. Если Мережковский и Минский были людьми с уже сложившейся репутацией, если Гиппиус легко входила в петербургскую литературную среду не просто как жена Мережковского, но и как вполне светская дама, писавшая не только сомнительные стишки, а и вполне «приличную» сентиментальную прозу, то Ф. Сологуб воспринимался как странноватый провинциальный учитель, обосновавшийся в Петербурге и постепенно делавшийся известным, но еще очень и очень далекий от признания, а Брюсов, Добролюбов, Бальмонт выглядели людьми с более чем сомнительной репутацией. Сталкивая литературный и жизненный облик Брюсова, наблюдательный и точный в характеристиках Вл. Ходасевич писал: «Вместо голого лохмача с лиловыми волосами и зеленым носом (таковы были «декаденты» по фельетонам «Новостей Дня») — увидел я скромного молодого человека с короткими усиками, с бобриком на голове, в пиджаке обычнейшего покроя, в бумажном воротничке. Такие молодые люди торговали галантерейным товаром на Сретенке»4. Но действительность тогдашнюю публику мало интересовала, — несравненно важнее был «голый лохмаче лиловыми волосами». Столь же диковинным был и Александр Добролюбов, который гораздо решительнее сблизил творчество (парадоксальную книгу «Natura naturas. Natura naturata», вышедшую в 1895 году5) и жизнь: «...осталась от этого года легенда о нем как о совратителе, подговаривавшем отравляться и умирать, жившем в черной комнате, демоне, сатанисте, Дориане Грее»6.
Соответственно разными были и их литературно-критические опыты.
Мережковский, как кажется, вовсе не собирался никого эпатировать. Называя свою статью «О причинах упадка...»7, он тут же демонстрировал, что может и должно быть этому упадку противопоставлено. И здесь, может быть, происходит самое интересное: в качестве идеала Мережковский выдвигает творчество тех самых художников, от которых, по логике вещей, новаторы должны были бы отталкиваться: «И в широких философских обобщениях, в символах Гончарова, и в художественной чувствительности, в импрессионизме, в жажде фантастического и чудесного у разочарованного, ни во что не верящего скептика Тургенева, и главным образом в глубокой психологии Достоевского, в неутомимом искании новой правды, новой веры Льва Толстого всюду чувствуется возрождение вечного идеального искусства, только на время омраченного в России грубым материализмом экспериментального романа. Современное поколение молодых русских писателей пытается продолжать это движение».
Цели будущих символистов оказываются, таким образом, достигнутыми уже в прошлом. Обратим в связи с этим особое внимание на слова «символы» и «импрессионизм», которые связываются Мережковским с именами не себя самого или начинающего становиться известным Бальмонта, что казалось бы логичным, а с именами Гончарова и Тургенева. И в дальнейшем Мережковский будет продолжать эту линию в своей эстетике. Не случайно он назовет Лермонтова «поэтом сверхчеловечества», а Достоевского и Толстого тайновидцами. Для него символизм в первую очередь будет заключаться не в словесном строе, а в особом напряжении художественной мысли, теснейшим образом связанной с мистическими ощущениями любой природы, и в первую очередь, видимо, религиозными. Именно потому Мережковские на рубеже веков направят свои основные усилия в сферу религии, попытаются создать новую церковь в замену «исторической», как любили они выражаться. Но разговор об этом должен вестись уже по другим поводам и в другом контексте. Та же критика, к которой позже будет обращаться сам Мережковский, станет значительно более идеологичной, будет, иногда удивительно точно подмечая существеннейшие особенности своего предмета, все-таки стремиться не к анализу, а к публицистическим выводам. И это окажется реализацией одной из граней литературной критики как типа творческой деятельности.
По-другому вмешается в ход литературного процесса Валерий Брюсов. Долгое время он был лишь робким учеником, пытавшимся проникнуть в литературу с парадного хода, через журналы и газеты. Был до тех пор, пока не натолкнулся на статью, рассказывавшую русским читателям о сравнительно новом литературном течении во Франции8. И автор «Письма в редакцию» детского журнала «Задушевное слово» да трех заметок о тотализаторе в спортивных газетах (единственные его произведения, напечатанные до чтения статьи Венгеровой) записывает в дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. <...> Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу их: это декадентство и спиритизм. Да! Что ни говорить, ложны ли они, смешны ли, но они идут вперед, развиваются, и будущее будет принадлежать им, особенно если они найдут достойного вождя. А этим вождем буду я!
Да, Я! И если у меня будет помощником Елена Андреевна. Если! Мы покорим мир»9.
Однако слово «декадентство» еще кажется ему слишком опасным, чтобы пускаться под его знаком в далекое плавание, и он называет изданный через год сборник «Русские символисты». Их, русских символистов, в поле его зрения почти нет, в сборнике всего двое авторов, да и принципы нового течения рисуются Брюсову еще очень невнятно, но все же он рискует, и добивается первоначально поставленной цели. Через полтора года он запишет в дневнике: «...в начале этой тетради обо мне не знал никто, а теперь, а теперь все журналы ругаются. Сегодня «Нов<остн> Д<ня>» спокойно называют Брюсов, зная, что читателям имя известно»10.
Если мы внимательно прочитаем те статьи Брюсова, которые он в это время печатает (в основном предисловия к сборникам «Русские символисты» или к своим стихотворным книгам, то есть скорее манифесты, чем аналитические статьи), то увидим, что в них основным предметом внимания становятся не новые темы, а новое отношение к слову. Конечно, оно не исчерпывается «необыкновенными тропами и фигурами», а служит выражением для особого содержания, которое невозможно предуказать заранее. Уже к концу века он становится проповедником того взгляда на поэзию, который сохранится надолго: «Я полагаю, что задачи «нового искусства», для объяснения которого построено столько теорий, — даровать творчеству полную свободу»11.
Так случилось, что именно Брюсов стал центральной фигурой в литературно-критических опытах раннего символизма. С 1904 года, когда начал выходить журнал «Весы», он пишет огромное количество обзоров, статей, рецензий, полемических реплик, заметок, хроникальных извещений, посвященных разным аспектам русской литературы (преимущественно поэзии) с точки зрения символизма как он его понимает. А понимание было связано с тем, что количество адептов сравнительно нового течения к началу века выросло настолько, что стало необходимым проводить внутренние разграничительные границы, дабы не превратиться в аморфную массу. Пожалуй, две главные задачи, которые берет на себя Брюсов в это время (19041908), формулирование наиболее широкой концепции символизма и создание иерархии художественных ценностей внутри него.
Первая задача была им выполнена настолько, насколько это было возможно для литературного деятеля, не желающего оттолкнуть от своего направления и своего журнала ни одного талантливого писателя, который захотел бы с ними связать собственное творчество. Избегая крайностей, Брюсов очень осторожно, с постоянной оглядкой на поэзию «золотого века» русской литературы (понимаемого очень широко от Пушкина до позднего Фета), формулирует несколько принципов, с наибольшей отчетливостью изложенных в статьях «Ключи тайн» и «Священная жертва». Они вошли в наше издание, и потому читателя можно просто адресовать к текстам.
Несколько сложнее вопрос о внутренней иерархии, поскольку он разрабатывался на чрезвычайно широком пространстве, не могущем вместиться в сравнительно небольшую антологию12. Для Брюсова не существовало заведомых авторитетов, он свободно говорил в печати о том, что кажется ему недостатком даже у самых близких по духу авторов13, по в то же время он почти никогда не оставался в плену собственных суждений, представлявшихся ошибочными. Едва ли не самый яркий пример этому — оценки творчества А.Блока. Самая ранняя из них, своевременно не попавшая на печатные страницы, была краткой: «Он из мира Соловьевых. Он не поэт»14. В 1905 году, уже печатно, Брюсов говорит: «Блок бесспорно маленький maitre в нашей поэзии <...> Но все новое, что пишет Блок, в лучшем случае развивает его ранние произведения»15. Но чем дальше, тем выше становятся оценки, вплоть до итоговой статьи 1915 года, где уже каждый этап блоковского пути осмысляется с достойной полнотой, а в конце делается вывод: «...Блок во все периоды своего творчества оставался истинным поэтом и подлинным художником»16.
Приходится только удивляться, насколько точно Брюсов предугадывал оценки гораздо более позднего времени, как поучительно для историка литературы начала XX века читать его отзывы. Конечно, и у него были свои недосмотры. Так, он не оценил по достоинству творчество О.Мандельштама, не сумел или не успел сказать веского слова о поэзии А.Ахматовой, слишком односторонне понял Хлебникова, но в подавляющем большинстве случаев с его оценками предреволюционного времени приходится соглашаться.
Оговорка о статьях именно предреволюционных не случайна. Начиная с 1920 года, став членом ВКП(б) Брюсов резко усиливает публицистическую насыщенность своих статей о поэзии, создав и отстаивая новую схему, уложившуюся в формулу «вчера, сегодня и завтра русской поэзии». В ней, увы, гораздо больше сказалась брюсовская партийность, чем объективный анализ и критическая чуткость. Утверждая, что подавляющее большинство поэтов, начинавших до революции, осталось во вчерашнем дне, что только некоторым футуристам (прежде всего Пастернаку и Маяковскому) удалось перешагнуть в день сегодняшний, он отводил завтрашний день той будущей поэзии, которая должна вырасти на основе творчества пролетарских поэтов. Достаточно самого беглого взгляда на историю поэзии XX века, какой бы разной она нам ни представлялась, чтобы убедиться в ложности суждения. Но самое худшее не в неточности прогноза, а в тех натяжках и прямых передержках, которые Брюсову пришлось использовать, чтобы хоть как-то свести концы с концами.
Но вернемся из двадцатых годов в начало века и скажем еще несколько слов о других критиках, связанных с ранним символизмом.
Пожалуй, ведущее место среди них занимает Зинаида Гиппиус. По внешности, она не придавала своей критике особого значения, издав лишь один сборник чрезвычайно сурово избранных статей, причем явный перевес отдавался тем, которые печатались на страницах журнала «Новый путь», где Гиппиус играла ведущую роль. Между тем без особого труда можно было бы составить из ее статей, опубликованных в 19001910-е годы как за собственной подписью, так и под разными псевдонимами, еще несколько книг такого же объема, и они читались бы с захватывающим интересом, не только потому, что оценки тех или иных произведений, принадлежащие тонкому и проницательному читателю, всегда интересны, но и потому, что чрезвычайно своеобразен строй самой мысли Гиппиус.
У нее совершенно естественно сочетались изысканность стиля, разветвленность и сложность мысли с прихотливостью женской логики в композиционном строении статьи. Этой двойственности вполне соответствовало и желание быть «андрогинной»: не делая тайны из своего основного псевдонима Антон Крайний17, Гиппиус в то же время упорно подписывалась именно так, что давало ей возможность не только говорить о себе в мужском роде18, по и делать образ автора неоднозначным, сложным, и это придавало самой мысли несколько игровой оттенок, неожиданно контрастировавший с глубиной проблем, которые постоянно возникали на страницах ее критических статей.
А эти проблемы и на самом деле были весьма серьезны. Для Гиппиус литература никогда не была самоцелью, а всегда существовала ради чего-то главного. В разные времена это «главное» могло быть различным, но в интересующее нас время чаще всего понималось как построение «нового религиозного сознания», связанного с предчувствием конца христианской эпохи и наступления царства «Третьего Завета». Эти проблемы требуют специального обсуждения, здесь невозможного19, но важно, чтобы читатель понимал особое пространство, находящееся за разговорами об очень конкретных литературных явлениях.
В нашем томе представлены также статьи некоторых других авторов, так или иначе связанных с символизмом, о которых следует сказать по нескольку слов.
К.Д.Бальмонт, будучи сочинителем весьма плодовитым, много писал о литературе, по гораздо лучше ему удавались статьи об авторах прошлого, чем о сегодняшней словесности. Связано это было, судя по всему, с той особой позицией, которую он всегда занимал в литературе, позицией воспевателя и фиксатора «мига», сиюминутности, ежесекундно меняющегося впечатления. Об этом в первую очередь и повествуют его статьи, которые больше говорят о самом Бальмонте как художнике, чем о символизме как о литературном направлении, но этим-то и ценны.
Иван Коневской утонул, купаясь в реке Аа (ныне Гауя в Латвии), когда ему не исполнилось еще и двадцати четырех лет. Брюсов, с ним друживший и возлагавший в конце XIX века на его творчество едва ли не самые главные свои надежды, статью о Коневском назвал «Мудрое дитя». И на самом деле, как в своей поэзии, так и в нескольких написанных им критических статьях Коневской отличался прежде всего насыщенностью мысли, стремлением дойти до корней всякого явления. Конечно, удавалось это далеко не всегда, но само по себе заслуживает внимания.
Об Александре Добролюбове как образце декадента мы говорили выше, но еще не имели случая сказать, что вскоре после появления в свет странной книги в нем наступил перелом, он покинул столицы и ушел «в народ», подвергнув свои прежние убеждения и своих прежних друзей суровому суду. Он не просто стал крестьянином или странником, но основал целую свою секту и создал своеобразное учение, основанное на чтении Евангелия по собственному разумению. Это не могло не привести его к расхождениям и с церковью, и с большинством той аудитории, которая была готова слушать прежнего Добролюбова. Уйдя в легенду, культивировавшуюся еще долгие годы, он выпал из литературы, а тем более из литературной критики.
Борис Садовской как литератор был весьма далек от символизма. Лишь очень изредка он пробовал и очень неудачно приблизиться к его творческим принципам. Но вряд ли случайно за ним закрепилось прозвище «цепная собака "Весов"»: в каких-то устремлениях, и прежде всего в резко критическом переосмыслении того, что называлось «наследство шестидесятых годов», Садовской был един с устремлениями символистов. Потому мы сочли возможным напечатать несколько его решительных отзывов.
Особняком стоит Ф.Сологуб, который в своих сравнительно немногочисленных критических опытах не стремился ни к обозначению своего места в литературном процессе, ни к оценкам всего этого процесса, а стремился дать собственные ответы на некоторые волновавшие его вопросы литературы. Это скорее литературно-теоретические трактаты, облеченные в форму критических статей, чем порождение желания стать бойцом символистского стана.
Таковы, в самых общих чертах, особенности символистской критики первого этапа ее развития, связанного с деятельностью поколения «старших». Декларации, сугубо теоретические статьи, конкретные анализы, рецензии, полемические отклики и заметки демонстрируют те стороны «нового искусства», которых невозможно было добиться только путем создания художественных произведений.
Литературная критика «младших» символистов
В литературе поколения исчисляются не по годам рождения принадлежащих к ним авторов, а внутренними законами развития. Потому-то среди так называемых «младших» символистов есть люди, по возрасту нисколько не уступающие «старшим»: Вячеслав Иванов родился в 1866 году, то есть он старше Брюсова, ровесник Мережковских, Сологуба и Бальмонта. А Иннокентий Анненский был даже на год старше Минского, успевшего зарекомендовать себя предсимволистом. Новое поколение от «старших» отделяет не возраст, а круг идей, которые они разрабатывали.
Этот круг был во многом связан с поэзией и философией Владимира Соловьева, которого многие воспринимали как учителя. Для «старших» он был явным современником: Мережковские его знали, хотя и не были духовно близки, брюсовские сборники «Русские символисты» Соловьев рецензировал и внутри рецензий ехидно пародировал. Для «младших» он был хотя и близкой, но больше все-таки легендой, и соловьевские мифологемы представали пророчествами. Представления о вечной женственности, Софии душе мира, интерес к текстам гностикой первых веков нашей эры, доверие к мистическим прозрениям и озарениям вот то, что в первую очередь находило отклик в душах поэтов.
Рядом с Соловьевым возникал образ Фридриха Ницше, причем, как и в первом случае, не только философа, но и художника, балансировавшего на грани строгой науки и поэтического вымысла. Дух музыки, дионисийское и аполлоническое начала, сверхчеловек этим мифологемам, столь тесно связанным с именем Ницше, учились, конечно, не только «младшие» символисты, но они восприняли их не как учение, которое нужно оценивать и принимать или не принимать, а как некую поглощающую стихию, воспринимаемую в целостности именно как миф.
Для символистов младшего поколения мир нуждался не только в воссоздании средствами литературы, но и в понимании его истинного смысла, кроющегося отнюдь не в составе и связи отдельных элементов, легко нами наблюдаемых. Уже на исходе жизни последних символистов, в 1937 году, Юргис Балтрушайтис с поразительной точностью сформулировал отношение своего поколения (хотя по возрасту и литературным симпатиям он принадлежал к «старшим», но по воззрениям скорее примыкал к «младшим») к окружающему миру:
Сладко часу звездно цвесть!
На земле ступени есть
К неземному рубежу
Ввысь, куда я восхожу.
Кажется, что это четверостишие явилось поэтической расшифровкой формулы Вячеслава Иванова «А realibus ad realiora», то есть «От реального — к реальнейшему». Тот символизм, который Иванов именовал «реалистическим», требовал от художника создания не загадки, нуждающейся в расшифровке, а такой картины вселенной, в которой чувствовалось бы дыхание вечности, причем это дыхание должно было быть не прямо названо, а стать ощутимым как будто независимо от автора, само по себе.
Читатель, внимательно проштудировавший первый том нашей антологии, с удивлением скажет: «Да ведь об этом самом говорил Валерий Брюсов в завершающем разделе статьи «Ключи тайн»! Чего же тут нового?» Действительно, Брюсов призывал художников «сознательно ковать свои создания в виде ключей тайн, в виде мистических ключей, растворяющих человечеству двери из его «голубой тюрьмы» к вечной свободе». Но произнес эти слова он уже после того, как познакомился с теориями «младших», и они свидетельствовали лишь о том, что старший художник принял их мировоззрение как одно из существующих для чутких к постигаемой действительности авторов. Но эти слова были для Брюсова пределом, за которым начиналось неведомое, казавшееся откровенно чуждым, а иногда и неприятным (вспомним полемику Брюсова с Вяч. Ивановым и Блоком в 1910 году, когда ивановские «Заветы символизма» означили для него лишь подчинение искусства религии, а стало быть наложение новых оков), тогда как для «младших», и прежде всего для трех великих писателей начала века Блока, Вячеслава Иванова и Андрея Белого, здесь только начинались размышления над тем, чего следует ждать от искусства, получившего возможность откровенно осознать свою мистическую сущность.
Наиболее развернуто и последовательно, хотя и в намеренно затрудненной, эзотерической форме, произнес свои суждения о будущем русского символизма Вячеслав Иванов. Крупный филолог-классик, историк, учившийся у прославленнейшего Т.Моммзена, оригинальный религиозный философ, тонкий интерпретатор творчества как русских, так и зарубежных писателей, Иванов одной из задач современного искусства провозглашал создание нового мифа. Таким мифом стала его собственная теория символизма, — мифом, конечно, не в примитивном, уничижительном смысле, а в истинном понимании его извечной природы: мифом как нерасчленимым единством научного объяснения и художественной фантазии, предназначенным для постижения как реального мира, так и высших реальностей, его оправдывающих.
Путь к таким реальностям мог представляться Иванову в разные эпохи его творческого самосознания различным. Это могла быть «мистическая соборность», когда в высшем напряжении всех духовных сил людей, объединенных единым религиозным порывом, возникает новая вселенная идеального человеческого волеизъявления. Это могла быть оккультная практика, позволяющая через индивидуальные откровения выйти в иные пространства вселенной, где возможны непредсказуемые странствия души. Это могло быть представление о народном единстве перед грозящей гибелью опасностью, как в годы мировой войны, и так далее, и так далее. Потому-то и в своей собственной поэзии, и в творчестве других писателей Иванов больше всего ценил способность, пусть хоть на краткий миг, перешагнуть в иной мир, увидеть за внешним внутреннее, в конечном счете, определяющее.
Если Иванов в своих статьях предстает перед читателем прежде всего как теоретик, и даже статьи о конкретных текстах или авторах скорее становятся для него поводом сформулировать некоторые общие представления, то Андрей Белый гораздо чаще и решительнее в своих статьях и рецензиях откликается на текущую литературную действительность, не просто создавая теории символа и символизма (как раз эти статьи в силу их большого объема и сложности философского аппарата мы оставляем за рамками книги), но делая нервом своих литературно-критических опытов характеристики различных явлений современного искусства. Конечно, он писал и об авторах прошлого, от Пушкина и Гоголя до Ницше, и его характеристики часто бывают проницательны и тонки, однако все-таки в первую очередь современность интересует его более всего.
При этом Белый в первую очередь все-таки слушает свой внутренний голос, и его волнует не столько творчество того писателя, о котором он пишет, сколько отношение к нему, складывающееся в данный момент. Едва ли не более всего заметным это становится тогда, когда он пишет о Блоке. Если бы можно было составить антологию критических, полемических, мемуарных отзывов Белого о Блоке, она составила бы не один том20, и все время внутреннее отношение этих отзывов меняется. Восторг сменяется полным разочарованием и едва ли не обвинениями в кощунстве, явно чувствуемая атмосфера мистического братства уступает место решительному отчуждению, даже мемуарные свидетельства начинают стилизоваться в зависимости от момента. И все это, естественно, относится не только к Блоку, но и к другим авторам, попадающим в поле зрения Андрея Белого.
Вместе с тем серьезность и глубина тех принципов, с которыми он подходит к своему материалу, не может не производить впечатления на читателя. Кажется, что для Белого любой автор, о котором заходит речь, не просто деятель сегодняшней словесности он непременно вписан в историю всей мировой литературы и философии, напряженнейших духовных исканий человечества21. А рядом с этим — разборы чисто технических приемов творчества, анализ эпитетов автора или ритмических особенностей его четырехстопного ямба, проделанные на уровне профессионального литературоведа22.
Кажется, эти особенности литературно-критической практики Белого до предела затрудняют ее понимание. Но существует один принцип, который он сам сформулировал в статье «Будущее искусства»: «Вот ответ для художника: если он хочет остаться художником, не переставая быть человеком, он должен стать своей собственной художественной формой. Только эта форма творчества еще сулит нам спасение. Тут и лежит путь будущего искусства». И сам он не только опробовал подобный путь в своей собственной поэзии и прозе, но и в критике исходил из глубокого убеждения, что настоящий художник должен выработать такую систему самореализации в литературе, чтобы «стать своей собственной художественной формой».
Среди крупнейших критиков из круга младших символистов особое положение всегда занимал А.Блок. Если и Вячеслав Иванов, и Андрей Белый основывались на чрезвычайно глубоких философских основаниях, осознавали свои критические убеждения как порождение особых духовных исканий, то Блок интуитивно устремился по иному пути. Не обладая научным складом мышления, он реализует те потенции лирической критики, которые столь много значили для всей русской литературы в начале XX века. Автор лучшей на сегодняшний день работы о Блоке-критике Д.Е.Максимов писал: «Наиболее общим признаком, характеризующим художественную природу блоковской прозы <...> является живая индивидуальность поэта, его человеческая суть, растворенная в самых больших и самых малых, противоречивых и непрерывных структурах и содержании прозаических произведений Блока. Потенциальное присутствие даже в максимально ограниченных пространствах блоковского текста всей полноты этого одухотворяющего и синтезирующего личностного начала как бы снимает локальную ограниченность текста и превращает его в поэтический феномен. Это свойство блоковской критической прозы проявляется в ее лиризме, в ее тяготении к образности, связанной с семантической осложненностыо <...> и в особом характере ее интеллектуализма — поэтическом характере мышления Блока-критика»23.
И действительно, Блок убеждает пас не столько логическими доводами, сколько особой интонацией, потоком образов, нуждающихся в дополнительной интерпретации, а также трудноопределимым движением мысли, развивающейся по тем ассоциациям, которые присущи поэту, а не приверженцу последовательного изложения своих мыслей. Блок не изобретает особых категорий и формул, как это делают и Мережковский, и Иванов, и Белый, а пользуется уже готовым материалом, по при этом его взгляд всегда бывает глубоко индивидуален, поскольку каждая категория, уже предложенная предшественниками, понимается в соответствии со внутренними потребностями личности, и убеждает читателя не железная последовательность, а созвучие своих переживаний переживаниям поэта-критика.
Остальные авторы, представленные в этом томе, никогда не воспринимались как ведущие, популярные или особо характерные для символизма как литературного направления, но в то же время и представить его без таких имен, как Анненский или Волошин, практически невозможно.
И.Ф.Анненский подавляющее большинство своих опубликованных работ посвятил писателям прошлого. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, ранний Достоевский, Тургенев, Писемский, Гончаров, Л. Толстой, античные авторы (прежде всего Еврипид, которого Анненский переводил), Шекспир, Гейне, Леконт де Лиль, Ибсен — вот герои его «Книги отражений» и «Второй книги отражений». Конечно, он писал и о Горьком, и о Чехове, и о Леониде Андрееве, и о современной поэзии, но все-таки классика составляет главный предмет интереса и внимания Анненского. Это объясняется не только педагогическими целями, которые очевидны в ряде его работ24, но и стремлением найти общий язык с читателями. Импрессионистичность стиля, необычные ассоциации, а главное сугубая индивидуальность мышления могли сделать и делали эти статьи непонятными обычному читателю, — и тогда делу помогало то, что речь шла о произведениях общеизвестных. Анненскнй сам отдавал себе в этом отчет. В предисловии к первой «Книге отражений» он так и говорил: «Я <...> писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь, сделав собою <...> Выбор произведений обусловлен был, конечно, прежде всего самым свойством моей работы. Я брал только то, что чувствовал выше себя, и в то же время созвучное. Но был и еще критерий. Я брал произведения субъективно-характерные». Стремление объективизировать свою субъективность владело Лнненским в тех случаях, когда он решался говорить с читателем не своего круга.
Обращаясь же к тому, кто казался сочувственником, Анненский свою субъективность и даже загадочность усиливал. Образец этого статья «О современном лиризме», воспринятая даже читателями журнала «Аполлон», привыкшими к усложненному, зашифрованному языку, как намеренно затемненная и скрывающая то ли презрение к обычному, среднему читателю25, то ли рассчитанную оскорбительность по отношению к коллегам по литературе. С.К.Маковский, редактор «Аполлона», вспоминал: «...забрюзжал кое-кто и из разобранных им поэтов, обидясь на парадоксальный блеск его характеристик. <...> Авторы готовы были выслушивать замечания о тех или других своих промахах, но полушутливая, задорная непринужденность, с какой Анненский давал характеристики <...> решительно не понравилась. Особенно рассердился вечный «недотыкомка» Федор Сологуб»26. И лишь со временем становилось понятно, насколько проницательно Анненскому удавалось уловить отличительные свойства поэтической индивидуальности автора.
Если Анненский предпочитал писать о литературе прошлого, то значительная часть усилий М.Волошина оказалась обращена на искусство в самом общем смысле этого слова. Восстановленный по авторскому плану сборник «Лики творчества» состоит из четырех книг, первая из которых посвящена культуре Франции сравнительно недавнего прошлого, вторая современному изобразительному искусству Франции и России, третья преимущественно театру, и лишь последняя, четвертая, связана с современной русской литературой27. При этом Волошин стремительно переходит от одного описания к другому, не давая читателю особенно задуматься, насколько его характеристики верны и даже насколько они этически оправданны. Вряд ли случайно так обиделся Валерий Брюсов, прочитав статью Волошина о себе, что счел нужным напечатать открытое письмо, где заявил: «Автор ее <статьи>, по моему мнению, вышел за пределы, предоставленные критике, и позволил себе касаться того, что лежит вне литературы». Волошин был с этим решительно не согласен и отвечал Брюсову в этом духе, но полемичность в высшей степени характерна. Статьи Волошина обозначают сразу несколько существенных границ критики — прежде всего насколько обстоятельства частной жизни художника, не сделанные предметом искусства, могут подлежать анализу и критическим суждениям. Кроме того, нельзя не отметить, что метод, самим Волошиным вслед за Марселем Швобом определенный как «vies imaginaires», то есть «воображаемые жизни», «в высшей степени субъективные и лирические по своей сущности»28, выдвигая на передний план определенные свойства писателя, мог совершенно предавать забвению другие стороны его творческой индивидуальности, и это также вызывало немало иронических, а то и критических суждений. Наконец, представляется существенным обстоятельством, что пытливость волошинского взгляда далеко не всегда подтверждалась богатством историко-культурных сведений. Расшифровки комментаторов показывают, как часто он строит свои статьи на вторичных источниках, да и знание французского языка нередко его подводит. Субъективность оказывается не только органическим свойством статей, но и заведомым заблуждением критика.
И все же критическое творчество Волошина нельзя оставить в небрежении, и не только из-за плодовитости и популярности автора. Оно показательно как одна из крайних попыток внести субъективное начало в литературно-критическую практику и соответственно как маркирующий образец.
Имеет смысл сказать еще несколько слов о тех явлениях, которые находятся на грани символизма и постсимволистских течений.
К ним относятся две статьи, традиционно вписывающиеся в акмеистическую парадигму, — «О прекрасной ясности» М.Кузмина и «Жизнь стиха» Н.Гумилева. На наш взгляд, они к акмеизму не имеют непосредственного отношения, и доказывается это не только внутренним содержанием («О прекрасной ясности» отчетливо формулирует один из изводов символистского искусства, описанный в «Заветах символизма» Вяч. Иванова, а «Жизнь стиха» заканчивается откровенными словами: «Теперь же мы не можем не быть символистами»), но и обстоятельствами появления этих статей.
Из дневниковых записей Вяч. Иванова известно, что слово «кларизм», легшее в основу самого понятия «прекрасной ясности», придумал именно он как характеристику определенных устремлений в современном мышлении29, а Кузмин лишь подхватив сам термин и последовательно развил его внутреннее содержание. Но более того: статья Кузмина (который, напомним, жил в это время в квартире Иванова и ежедневно с ним общался) писалась незадолго до того, как Иванов выступил сперва устно, а потом и печатно с тем, что было обозначено гордым именем «Заветы символизма». И в контексте этой статьи становится понятным, что «кларизм» должен представлять одну из крайностей, предельных степеней развития символического искусства. В печатном тексте полемика сведена к минимуму, тогда как в первоначальных вариантах Иванов призывал к осторожности в этой сфере гораздо более открыто30. Таким образом, становится довольно очевидно, что статья Кузмина была вызвана к жизни устремлениями Иванова и лишь оформила те идеи, которые он вписывал в символистский канон.
Статья же Гумилева, напечатанная в седьмом номере «Аполлона» за 1910 год, т.е. непосредственно предшествовавшая ивановским «Заветам символизма» и генетически связанная с завершением издания брюсовского журнала «Весы», совершенно очевидно относится к тому периоду в биографии Гумилева, когда он еще не мыслил себе никаких выходов за пределы символистской идеологии, лишь выбирая путь между устремлениями Иванова и Брюсова. Но даже направление пути обозначится в отчетливой форме несколько позже, после публикации брюсовской статьи «О «речи рабской», в защиту поэзии», когда Гумилев напишет мэтру: «Ваша последняя статья <...> очень покорила меня, как, впрочем, и всю редакцию. С теоретической частью ее я согласен вполне...»31 Таким образом, и Кузьмин, и
Гумилев в названных статьях выражают тенденции, существовавшие внутри символизма, и в то же время в них уже ощущается некоторое отдаленное дыхание того, что потом в акмеизме превратится в особую реальность. Гумилев в названных статьях выражают тенденции, существовавшие внутри символизма, и в то же время в них уже ощущается некоторое отдаленное дыхание того, что потом в акмеизме превратится в особую реальность.
опросы для самостоятельной работы студентов
Д.С.Мережковский о трех элементах нового искусства («мистика», «символика», «расширение художественной впечатлительности») в статье «О причине упадка и новых течениях в современной русской литературе.
Истолкование Д.С.Мережковским с точки зрения символистской эстетики творчества писателейклассиков. Необходимо проанализировать статьи «Достоевский», «Горький и Достоевский», «Лев Толстой и революция» и др.
В.Я.Брюсов литературный критик.
А.Белый и А.А.Блок как литературные критики.
1 В данном предисловии речь пойдет о литературно-критическом творчестве лишь «старших» символистов, чьи работы и включены в настоящий том. Об изменениях, которые произошли в критике «младшего» поколения, мы говорим в предисловии ко второму тому «Критики русского символизма».
2 Вряд ли стоит говорить, что проза — тоже искусство, и нисколько не меньшее, чем поэзия. Но эпоха 1880-х и начала 1890-х годов требовала от прозы в первую очередь простой передачи мыслей, одноплановости слова, внимания к «материалу», а не к «форме», если пользоваться терминологией русской формальной школы.
3 Кстати, именно это, судя по всему, и заставило обращаться в первую очередь к поэзии: проза Л.Толстого, Достоевского, Лескова, Гончарова, Тургенева воспринималась как еще современная литература, и обойти ее было практически невозможно. Поэзия же 1880-х годов, в общественном сознании представленная прежде всего творчеством С.Я.Надсона, выглядела вполне посильным объектом для соревнования.
4 Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 19.
5 Эпиграфами к стихам в этой книге были картины и музыкальные произведения, в самих текстах фигурировали загадочные «лембои», и много еще эпатажных ходов было там использовано.
6 Гиппиус Владимир. Александр Добролюбов // Русская литература XX века / Под ред. С. А. Венгерова. М., 1914. Т. 1. С. 284.
7 Отметим, что слово «декаданс» в буквальном переводе и означает «упадок». Применяя его ко вполне традиционной литературе, критике, журналистике, Мережковский тем самым наносил своего рода упреждающий удар, как бы говоря: не мы, которых вот-вот станут называть декадентами, упадочники, а те, кого именуют наследниками великих традиций.
8 Венгерова Зинаида. Поэты-символисты во Франции // Вестник Европы. 1892. № 10.
9 Запись в дневнике от 4 марта 1893 г. // Брюсов Валерий. Дневники. М., 1927. С. 12. Печатается с исправлениями по оригиналу дневника. Елена Андреевна Маслова — девушка, в которую Брюсов был в это время влюблен.
10 Там же. С. 20.
11 Из предисловия к сборнику стихов «Теrtia Vigilia» (1900) // Брюсов Валерий. Среди стихов: Манифесты, статьи, рецензии. М., 1990. С.49.
12 Наиболее полно статьи Брюсова о современной ему литературе представлены в книге, названной в предыдущем примечании.
13 Лишь очень редко он по личным причинам отказывался писать статью, в которой должны были быть сказаны нелицеприятные слова. Так, он не стал писать обзорную статью о творчестве Ю. Балтрушайтиса по следующим соображениям: «...я принужден сознаться, что не очень высоко ценю стихи Юргиса Балтрушайтиса, в которых нахожу много выдумки и мало поэзии. Их напряженная отвлеченность меня скорее раздражает, чем восхищает. Вашему изданию статья осудительная, конечно, не нужна. Да и мне не очень приятно было бы выступить с такой статьей по отношению к тому «Юргису», которого как своего давнего товарища я сердечно люблю и всячески уважаю» (Письмо к С. А. Венгерову от 27 мая 1914 г. // Литературное наследство. М., 1976. Т. 85. С. 683).
14 Перцов П. Ранний Блок. М., 1922. С. 24.
15 Брюсов Валерий. Среди стихов. С. 135.
16 Там же. С. 473. Впрочем, и этой статьей Брюсов остался недоволен, полагая, что не сумел полностью выразить свое отношение к Блоку-художнику (см.: Письмо к С. А. Венгерову от 1. декабря 1915 //Литературное наследство. Т. 85. С. 684—685).
17 Книга «Литературный дневник» на титульном листе несла два имени: Антон Крайний (3.Н.Гиппиус).
18 Напомним, что в стихах Гиппиус пишет от первого лица только в мужском роде.
19 Читателя, желающего с ними ознакомиться подробнее, отошлем к работам: Лавров А.В. 3.Н.Гиппиус и ее поэтический дневник // Гиппиус 3.Н. Стихотворения. СПб., 1999; Богомолов Н.А. Зинаида Гиппиус // Русская литература рубежа веков. Кн. 1. Мг, 2001; Павлова Маргарита. Мученики великого религиозного процесса // Мережковский Д., Гиппиус 3., Философов Д. Царь и Революция. М., 1999.
20 В настоящее время существует подобная антология только мемуарных отзывов (Андрей Белый. О Блоке. Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи / Вст. ст., сост., подг. текста и комм. Л. В. Лаврова. М., 1997). К этому нужно было бы добавить том переписки Блока и Белого (Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. 19031919 / Публ., пред. и комм. А. В. Лаврова. М., 2001), свод литературно-критических отзывов, тематически подобранные фрагменты поздней мемуарной трилогии («На рубеже двух веков» — «Начало века» — «Между двух революций»), многочисленные письма Белого, касающиеся этих отношений, и др.
21 Отметим, что эти напряженные искания могут в разное время пониматься Белым совершенно по-разному и соответственно пересечения их образуют причудливые сочетания, с трудом распутываемые сторонним наблюдателем.
22 Роль Белого-стиховеда для становления русской науки о сти\е чрезвычайно велика. См., напр.: Гаспаров М. Белый-стиховед и Белый-стихотворец // Андрей Белый: Проблемы творчества. М.,1988.
23 Максимов Д.Е. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981. С. 322-323.
24 Ср. название одной из статей: «А.Н.Майков и педагогическое значение его поэзии». Совсем недавно опубликованы два тома рецензий, написанных Анненским для педагогических целей (Анненский И.Ф. Учебно-комитетские рецензии 1899— 1900 годов / Сост. А.И.Червякова. Иваново, 2000).
25 Об этом остроумный, хотя откровенно несправедливый фельетон А.Аверченко «Аполлон».
26 Маковский Сергей. Портреты современников. М., 2000. С. 235, 270-271.
27 См.: Волошин Максимилиан. Лики творчества. Л., 1988.
28 Материалы для обсуждения этих проблем см.: Волошин Максимилиан. Указ. соч. С. 720—722.
29 Иванов Вячеслав. Собрание сочинений. Брюссель, 1974. Т. II. С. 785/
30 См.: Кузнецова О.А. Дискуссия о состоянии русского символизма в «Обществе ревнителей художественного слова» (Обсуждение доклада Вяч. Иванова) // Русская литература. 1990. № 1. С. 267.
31 Письмо от 2 сентября 1910 / Публ. Р.Л.Щербакова и Р.Д.Тименчика // Литературное наследство. м., 1994. Т. 98. Кн. 2. С. 500.
Комментариев нет:
Отправить комментарий