среда, 28 ноября 2018 г.

Дополнительные материалы к лекции по роману Л.Н. Толстого "Анна Каренина"

ИСТОРИЯ СОЗДАНИЯ РОМАНА "АННА КАРЕНИНА". ПРОТОТИПЫ

https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D0%BD%D0%BD%D0%B0_%D0%9A%D0%B0%D1%80%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D0%BD%D0%B0

Картинки по запросу анна каренина  ФОТО
 Идейно-художественное своеобразие романа
 Л.Н. Толстого «Анна Каренина» 
Утверждая в кризисный для России период 60-х гг. приори­тет свода нравственных правил над сводом «убеждений и идей», «знания сердечного» над «знанием разумным», Толстой стре­мился к одному — показать действенность нравственного чувства, его самосозидательную силу, способность противостояния обще­ственной патологии во всех ее сферах. Возвращение писателя на грани 60—70-х гг. к педагогическим проблемам, создание «Аз­буки» (1871—1872), обработка былинных сюжетов, обращение к эпохе Петра I связуются одной и той же целью — отыскать источники нравственного противостояния разрушающим силам буржуазного утилитаризма.
70-е гг., обнажившие все противоречия пореформенной дейст­вительности, по-новому поставили перед русским общественно-ли­тературным сознанием (от консервативного и либерального до де­мократического) вопрос об исторических судьбах России. Ощуще­ние трагизма русской жизни, «всеобщего обособления», «беспо­рядка», «химического разложения» (термины Достоевского) оп­ределило в этот период идейно-художественные искания Щедрина и Некрасова, Толстого и Достоевского и существенным образом сказалось на философской и стилевой структуре русского романа, повести и поэтических жанров в целом.
Обращение к нравственным возможностям личности, анализ противоречий социально-исторических прежде всего, через «вскры­тие» нравственно-психологических коллизий человеческого созна­ния, обреченного отстаивать себя «в хаосе понятий», сближало Толстого с Достоевским. Но только сближали. Конкретное решение вопроса о возможностях и путях человеческого единения у Тол­стого и Достоевского во многом различно. Корни этого различия — в неодинаковом понимании писателями сущности человеческой природы и в их различном отношении к церкви, в неприятии ее Толстым и в апелляции к ней (при всех оговорках) Достоевского.
Социально-психологическая конкретизация этического идеала Толстого, совершавшаяся в 70-е гг., сопровождалась тяжелейшими кризисами. Путь от «Войны и мира» к «Исповеди», закончив­шийся самоопределением Толстого на позициях патриархально-крестьянского демократизма, знаменовал собою нарастающее внутреннее   неприятие   буржуазных   устремлений  пореформенной  России. Однако полная и исключительная ориентация Толстого на этические ценности народно-крестьянского сознания, отсутствие конкретно-исторического анализа переходного характера эпохи обусловили противоречивость позиции писателя и его нравственно-философского учения 80—900-х гг.
Острейший кризис во всех сферах общественной и частной жизни — следствие активного вторжения буржуазных форм обще­жития — сопровождался очевидным (и страшным для Толстого) процессом «омертвления» личности.   Воздействие на текущую действительность, по мысли Толстого, заключалось, прежде всего, в том, чтобы остановить процесс «угасания» души, вскрыть подспудную жизнедеятельную силу, живущую в любом человеке. Одному из центральных вопросов русской пореформен­ной романистики — вопросу о значении прав личности Толстой (как и Достоевский) противопоставляет вопрос о возможностях личности.
В 70-е гг. (как никогда впоследствии), порою в формах безыс­ходных, в сознании Толстого возникала тема смерти — как тема сугубо личная.  В «Исповеди» Толстой подробно излагает свои искания «силы жизни», выводящей личность из тупика противоречий, от­вечающей на вопрос «в чем смысл жизни?», преодолевающей «страх смерти», — своего пути к вере. Она понимается им как знание «неразумное», т. е. рационально необъяснимое, как психологическая потребность следования нравственному за­кону, в котором личное и общее совпадают. «Ответ веры — по Толстому — конечному существованию человека придает смысл бесконечного, — смысл, не уничтожаемый страданиями, лише­ниями и смертью <...> вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни». И здесь же Толстой говорит о своем понимании бога, которого он обретает вместе с верой. В этом понимании — все та же нравственно-реальная сущность, что и в понимании веры: «Знать бога и жить — одно и то же. Бог есть жизнь» 
 Замысел «Анны Карениной» рождается в этот сложнейший период толстовских исканий. Первая редакция романа создается в 1873 г. В начале 1874 г. начинается (не закончившееся) печа­тание его отдельной книгой. Жена, ее муж и любовник еще да­леки в первой редакции романа от героев окончательного текста: героиню приводит к самоубийству и охлаждение любовника и столкновение «дьявольского» наваждения страсти с христиан­ским самопожертвованием и смирением, олицетворенными в обма­нутом муже, от лица которого и излагается религиозно-нравст­венная «истина», найденная в окончательной редакции Левиным. Существенные изменения первоначального замысла происхо­дят в 1875—1877 гг. К этому же времени относятся и увле­ченные занятия Толстого «религиозными и философскими работами», которые были «начаты» у него «не для печатания, но для   себя.
 К середине 70-х гг. относится ряд набросков религиозно-философского содержания: «О будущей жизни вне времени и про­странства» (1875), «О душе и жизни ее...» (1875), «О значении христианской религии» (1875—1876), «Определение религии — веры» (1875—1876), «Христианский катехизис» (1877), «Собесед­ники» (1877—1878). В каждом из этих набросков затрагивается в большей или меньшей степени главная проблема «Исповеди» (вопрос о смысле жизни людей «образованного сословия»). Взя­тые вместе, эти наброски являют собою нечто вроде черновых раз­работок важнейших тем, которые в «Исповеди» рассматриваются и развиваются уже с позиций «итогов». Итогов — «знания разум­ного», «знания сердечного» и знания, обретенного в сфере худо­жественного постижения действительности.
Таким образом, активное психологическое движение Толстого к кардинальной перестройке миросозерцания, совершившейся на грани 80-х гг., совпадает по времени с периодом существенных из­менений первоначального замысла «Анны Карениной». Этим в ог­ромной степени предопределяется широта и глубина социально-философского анализа русской пореформенной действительности в романе, переведение «мысли семейной» из ее частного русла в сферу общего анализа человеческих взаимосвязей периода ост­рейших социальных противоречий.
Автобиографизм образа Левина бесспорен, как бесспорно и то, что путь его к вере отражает трагизм личных толстовских иска­ний «силы жизни», уничтожающей «страх смерти». Давно отме­чены почти дословные совпадения левинских мыслей о самоубий­стве и аналогичных размышлений Толстого, воспроизведенных в «Исповеди». Но значение этого социально-философского трак­тата для понимания «Анны Карениной» значительно шире: в нем дан своеобразный развернутый автокомментарий ко всему роману в целом, его образной системе («сцеплению идей») и художест­венной структуре.
Седьмая глава «Исповеди» открывается обширным размышле­нием о возможных путях жизни «людей образованного сосло­вия». В этом же рассуждении соблазн «сладости» рассматрива­ется как главное зло, закрывающее человеку выход из «тьмы» к «свету».
«Я нашел, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся.
Первый выход есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда — большею частью женщины, или очень мо­лодые, или очень тупые люди — еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде. Они не видят ни дракона, ожидающего их, ни мышей, подтачива­ющих кусты, за которые они держатся, и лижут капли меду. Но они лижут эти капли меда только до времени: что-нибудь обра­тит их внимание на дракона и мышей, и — конец их лизанью <...> Второй выход - это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мед самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много. Соломон выражает этот выход так: «И похвалил я веселье, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться: это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему бог под солнцем. Итак, иди ешь с ве­селием хлеб твой и пей в радости сердца вино твое ... Наслаж­дайся жизнью с женщиною, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что это — доля твоя в жизни и в трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем... Все, что может рука твоя по силам делать, делай, потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости...»
«Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее. Так поступают редкие сильные и последовательные люди. Поняв всю глупость шутки, какая над ним сыграна, и поняв, что блага умерших паче благ живых и что лучше всего не быть, так и по­ступают и кончают сразу эту глупую шутку, благо есть средства: петля на шею, вода, нож, чтоб им проткнуть сердце, поезды на железных дорогах. И людей из нашего круга, поступающих так, становится все больше и больше. И поступают люди так большею частью в самый лучший период жизни, когда силы души нахо­дятся в самом расцвете, а унижающих человеческий разум привычек еще усвоено мало. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.
Четвертый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти не может. Люди этого раз­бора знают, что смерть лучше жизни, но, не имея сил поступить разумно — поскорее кончить обман и убить себя, чего-то как будто ждут. Это есть выход слабости, ибо если я знаю лучшее, и оно в моей власти, почему не отдаться лучшему?.. Я находился в этом разряде» (23, 27—29).
Следующие девять глав «Исповеди» — поиски личностью «силы жизни», преодолевающей «страх смерти» и обретение бла­годаря народу того самосозидающего начала, с которым приходит духовная умиротворенность. Путь «слабости» превращается в путь «прозрения».
Каждый из этих путей (а не только путь «прозрения»), со­держащий в себе изначала зародыши саморазрушения, еще до своего философско-символического истолкования в трактате по­лучил образное воплощение в художественной ткани «Анны Ка­рениной». Путь «неведения»   (Каренин и Вронский), путь  «эпикурейства» (Стива Облонский), «путь силы и энергии» (Анна) и путь от «слабости к прозрению» (Левин), символизирующие собою возможные судьбы русского «образованного сословия» и теснейшим образом внутренне друг с другом соотнесенные, опре­деляют социально-философскую направленность романа, объяс­няют эпиграф к «Анне Карениной» — «Мне отмщение, и аз воз­дам» — как напоминание о грядущем нравственном наказании, одинаково адресованное всем людям той части русского обще­ства, которая противостояла народу, творящему жизнь, и не могла открыть в своей душе закон добра и правды. Эти пути дают ключ к пониманию известного ответа Толстого С. А. Рачинскому, недовольному «архитектурой» романа (несвязанностью, с его точки зрения, двух тем — Анны и Левина, — развиваю­щихся рядом): «Суждение ваше об А. Карениной мне кажется неверно. Я горжусь, напротив, архитектурой — своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. И об этом я более всего старался. Связь постройки сделана не на фабуле и не на отноше­ниях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи <...> Верно, вы ее не там ищете, или мы иначе понимаем связь; но то, что я разумею под связью, — то самое, что для меня делало это дело значитель­ным, — эта связь там есть — посмотрите — вы найдете».  И эти пути свидетельствуют, что проблема противоречивой взаимосвязи «общего» и «личного» определила основной нравст­венно-философский стержень романа.
Первая часть «Исповеди» (поиски смысла жизни путем мысли) строится на «сцеплении» безусловно реального ощуще­ния «зла и бессмыслицы» жизни людей «образованного сословия» (т. е. господствующего класса) и условно-символического упо­добления ее физиологической потребности в «сладости». Но само «сцепление» реального ощущения и физиологической потребности не статично. В этой же первой части «Исповеди» с условно-сим­волической трактовки жизненного пути покровы отвлеченности снимаются.
Предсмертный монолог Анны и является по сути дела худо­жественно воплощенным синтезом всей этой философской проб­лематики. Анализ и самоанализ героини определяются двумя те­мами. «Все неправда, все ложь, все обман, все зло»   — подтверждения этой мысли Анна находит в своем прошедшем и настоящем, в людях, которых она давно знала, в лицах, мель­кавших перед окном кареты, в случайных попутчиках по вагону. И вместе с тем «в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений», для нее становилась несомненной значимость соблазна «сладости» как физиологической потребности того круга людей, жизнь ко­торого осмыслялась ею как жизнь всеобщая. Случайное впечат­ление (мальчики, остановившие мороженщика) рождает устойчи­вую ассоциацию, которой определяется теперь весь ход ее мысли: «Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити также: не Вронский, то Левин <...> Яшвин говорит: он хочет меня оставить без рубашки, а я его. Вот это правда!». Эти мысли «завлекли ее так, что она перестала даже думать о своем положении». Поток мыслей перебивается вынуж­денным возвращением в дом, где «все вызывало в ней отвраще­ние и злобу», и вновь входит в то же русло: «Нет, вы напрасно едете, — мысленно обратилась она к компании в коляске четвер­ней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. — И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете <...> Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольст­вия, хотя и много ожидали от него <.. .> Он любит меня — но как?  <.. .> Да, того вкуса уж нет для него во мне».
Соблазн «сладости» осознается Анной как символ всеобщего смысла жизни, ведущий к человеческому разъединению: «... борьба за существование и ненависть — одно, что связывает людей <...> Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненави­деть друг друга и потому мучать себя и других? <...> Так и я, и Петр, и кучер Федор, и этот купец, и все те люди, которые жи­вут там по Волге, куда приглашают эти объявления, и везде и всегда...».  
Поток мыслей вновь перебивается. Мелькают лица, полуслы­шатся обрывки диалогов, бессвязных реплик, домысливаются не произнесенные прохожими слова. В вагоне ход мысли вновь вос­станавливается: «Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы му­ченьем, что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя. А когда видишь правду, что же делать?».  
Логика «разумного знания» обращала соблазн «сладости» в еще одно подтверждение «зла и бессмыслицы жизни» и замы­кала круг противоречий. В сознание Анны вторгается фраза, слу­чайно сказанная соседкой по вагону: «На то дан человеку разум, чтобы избавиться от того, что его беспокоит». Эти слова как будто ответили на мысль Анны. «Избавиться от того, что бес­покоит <...> Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтобы избавиться...». Эта мысль, собственно, давно уже бродила в ее сознании. Слова сидящей напротив дамы как бы цитируют уже высказанное самою Анной: «Зачем же мне дан разум, если я не употреблю его на то, чтобы не производить на свет несчастных?».  Из неразрешимого тупика проти­воречий пути мысли (замкнутой в самой себе) «самый достой­ный выход» — «выход силы и энергии»: самоубийство. Жизненный путь Анны, олицетворяющий этот «выход», от на­чала и до конца предопределен авторским замыслом, социально-философская сущность которого раскрыта в «Исповеди».
Толстой всегда был противником «женского вопроса» (поле­мическим ответом на него явилось в свое время «Семейное счастье», 1859). Тем не менее, в 70-е гг. в процессе художест­венного воссоздания судьбы людей «образованного сословия» (не обретших веры) путь «силы и энергии», «самый достойный вы­ход», связывается Толстым с женским образом. Вопрос в романе ставится не столько о правах, сколько о нравственных возмож­ностях личности. Общему процессу умирания «внутреннего чело­века» в наибольшей степени сопротивлялась натура женская в силу ее большей чуткости и восприимчивости.
Всеобщее «разрушение» захватило и сферу эмоций. Чувство, возрождающая сила которого была возведена в «Войне и мире» на самый высокий пьедестал, в 70-е гг. стало, по мнению Тол­стого, явлением почти уникальным, но отнюдь не перестало быть «лучшим явлением» «души человека».   
Нравственный и эмоциональный мир Анны прежде всего не­зауряден. Незаурядность — в беспощадности самоанализа, в не­приятии компромисса в любовной связи, в той силе воздействия, которое оказывает ее личность на привычные, стандартные и ка­завшиеся неуязвимыми житейские нормы мировосприятия и Ка­ренина и Вронского. Чувство Анны разрушает все удобства «не­ведения» обоих героев, заставляет увидеть и дракона, ожидаю­щего их на дне колодца, и мышей, подтачивающих куст, за ко­торый они держатся.
Соблазн «сладости» не вечен, комфорт «неведения» непрочен. А нежелание прозрения сильно. Но стена самозащиты и само­оправдания, воздвигаемая Карениным (и по-своему Вронским), психологический фундамент которой — в желании сохранить призрачный мир установившихся норм, не выдерживает силы жизни,  обнажающей  «зло  и  бессмыслицу»   миража   соблазнов.
 Если в «Войне и мире» сопоставляются «внутренний» и «внеш­ний» человек, то в «Анне Карениной» — «внутренние» и «внеш­ние» отношения людей. «Внутренние отношения» — потребность Анны и Левина. «Внешние» — разнообразные связи между дейст­вующими лицами романа, от родственных до дружеских. Сущ­ность «внутренних отношений» и Каренин и Вронский откры­вают у постели умирающей Анны. Каждый из них постигает «всю ее душу», и каждый поднимается до возможного для него предела духовной высоты. И всепрощение Каренина и самоосуж­дение Вронского — неожиданное отклонение от их обычной ко­леи жизни, с которого для обоих начинается стремительное раз­рушение удобств «неведения».
От первых подозрений до этого момента у Каренина — сна­чала растерянность, затем возмущение, желание «обеспечить свою репутацию», отринуть от себя «знание», утвер­диться в собственной невиновности и жажда «возмездия» за грязь, которою она «забрызгала его в своем падении». Мысль о том, чтобы «требовать развода и отнять сына» (вместе с тайным желанием смерти Анны), приходит позднее. Вначале Каренин отвергает дуэль, развод, разлуку и надеется на спасительную силу времени, на то, что страсть прой­дет, «как и все проходит»: «... пройдет время, все устрояющее время, ж отношения восстановятся прежние <...> то есть восстановятся в такой степени, что я не буду чувствовать расстройства в течении своей жизни». Эта мысль Каренина явно соотносится с проходящим через весь роман по­нятием «все образуется», которым Стива Облонский (понимаю­щий во многом зло и бессмыслицу жизни) «разрешает» все ос­ложненные жизненные ситуации. Понятие образуется (в тексте романа почти всегда выделяемое курсивом) символизирует собою своеобразную философскую основу пути «эпикурейства» (олице­творяемого Облонским), которая опровергается всем содержанием романа.
Определяя восприятие Вронского Анною (накануне самоубий­ства), Толстой писал: «Для нее весь он, со всеми его привыч­ками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно — любовь к женщинам». Эта сущ­ность Вронского при всем безусловном благородстве и честности его натуры предопределяла неполноту его ощущения всего нрав­ственного мира Анны, в котором чувство к нему, любовь к сыну и сознание вины перед мужем всегда являлись страшным «узлом жизни», предрешившим трагический исход. Характер «внешних отношений» Вронского к Анне, предусмотренных его личным «кодексом чести» и обусловленных чувством, безукоризнен. Но уже задолго до рождения дочери Вронский начинает ощущать существование каких-то иных, новых и незнакомых ему до сих пор отношений, отношений «внутренних», «пугавших» его «своей неопределенностью. Приходят  сомнения и неуверенность, рождается тревога. Вопрос о будущем, столь легко разре­шавшийся на словах и в присутствии Анны, оказывается совсем не ясным и не простым, да и просто непонятным в уединенных размышлениях.
Сама Анна в предсмертном монологе делит свои отношения с Вронским на два периода — «до связи» и «после». «Мы <...> шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в раз­ные стороны. И изменить этого нельзя <...> Мы жизнью расхо­димся, и я делаю его несчастье, он мое, и переделать ни его, ни меня нельзя...». Но практически понимание этого наступает задолго до отъезда с Вронским за границу. Вто­рой период их любви для Анны сразу (задолго до рождения до­чери) — и счастье и несчастье. Несчастье не только во «лжи и обмане»,  не только в чувстве вины, но и в ощущении тех внутренних колебаний Вронского, которые становятся все более очевидными для нее при каждой новой встрече с ним: «Она, как и при всяком свидании, сводила в одно свое вообра­жаемое представление о нем (несравненно лучшее, невозможное в действительности) с ним, каким он был». Сознание без­выходности и желание смерти возникают у Анны почти сразу после признания Каренину. «Зло и бессмыслица» жизни стано­вятся для нее очевидны уже в начале связи с Вронским. Их пре­бывание в Италии, Петербурге, Воздвиженском и Москве — пси­хологически закономерное движение к осознанию этого «зла и бессмыслицы» Вронским.
В «Анне Карениной» — единственная встреча Анны с Леви­ным. И вместе с тем это единственный в романе диалог — диалог, в котором каждое слово собеседника услышано и понято, диа­лог, в котором тема развивается, а завершающая мысль рож­дается из синтеза принятого и отвергнутого. В «Анне Карени­ной» есть разговоры и есть потребность в диалоге, состояться который не может. Невозможность диалога (этим книга начи­нается и завершается: Стива—Долли, Левин—Кити) проходит через весь роман, как своеобразный символ времени, символ эпохи, несомненно, связанный и с толстовской концепцией че­ловеческих отношений — «внутренних» и «внешних». На протя­жении всего романа настойчиво подчеркивается невозможность диалога между Анной и Вронским. Все многочисленные встречи Левина всегда завершаются ощущением их бессмысленности: и разговор с Облонским («И вдруг они оба почувствовали <...> что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела»), и беседы со Свияжским («Каждый раз, как Ле­вин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей при­емных  комнат  ума  Свияжского,    он   замечал,   что    Свияжский слегка смущался, чуть заметный испуг выражался в его взгляде...»), и «полемика» с Кознышевым («Кон­стантин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе с тем, что то, что он хотел сказать, было не понято...»), и разговор с безнадежно боль­ным Николаем, и встреча с Катавасовым и Кознышевым («Нет, мне нельзя спорить с ними <...> на них непроницаемая броня, а я голый»).
Словно по контрасту со всеобщей разобщенностью и внут­ренним обособлением уже в начале «Анны Карениной» упомина­ется платоновский «Пир», один из любимых Толстым классиче­ских диалогов. Проблематика «Пира» (о двух видах любви — духовной и чувственной — и почти безнадежной «спутанности» идеального и материального в земном существовании человека) непосредственно ставит перед читателем главный вопрос ро­мана — вопрос о смысле жизни.
Тема платоновского «Пира» возникает в рассуждениях Ле­вина о двух видах любви, служащей «пробным камнем для лю­дей», и следует после его решительного заявления об «отвращении к падшим женщинам». Развитие этой темы в общей структуре романа (в соответствии с ходом рассуждений Толстого в первой части «Исповеди») имеет парадоксальное для самого Левина завершение. Его единственная встреча с Анной оканчивается словами: «И, прежде так строго осуждавший ее, он теперь, по какому-то странному ходу мыслей, оправдывал ее и вместе жалел и боялся, что Вронский не вполне понимает ее».
К моменту диалога с Анной «зло и бессмыслица» жизни стали для Левина уже давно очевидными. Ощущение «путаницы жизни» и недовольство собой были то более, то менее острыми, но никогда не исчезали. Все растущая отчужденность (это понятие употребляется самим Левиным) между людьми его «круга», с одной стороны, и между миром «господ­ским» и крестьянским — с другой, воспринимается им как неиз­бежное следствие общественных и социальных потрясений теку­щей действительности. Вопрос о преодолении этой «отчужден­ности» становится для Левина важнейшим и переключается из сферы его личных исканий смысла жизни в сферу размышлений об исторических судьбах России. Историческая точность и зна­чимость левинского осмысления русской пореформенной дейст­вительности как периода, когда все «переворотилось и только укладывается», и левинского вывода о том, что вопрос, «как уло­жатся эти условия, есть только один важный вопрос в России».
Суть нравственно-философских исканий героя «Анны Каре­ниной» объективно определялась основным социальным противоречием    русской    общественной    жизни    пореформенных    лет. В  центре  размышлений  Левина — «беспорядок»   пореформенной экономики России в целом. Через весь роман, от первого разго­вора с Облонским до последнего —  Катавасовым и Козныше­вым, проходит неприятие Левиным всех утверждавшихся в этот период путей  достижения   «общего  блага»,  олицетворявших  не что иное, как разные соблазны «сладости», покоившиеся на по­добии добра — мнимом служении народу. Земская деятельность рассматривается Левиным как  «средство  для уездной  coterie наживать  деньжонки».  Нравственное  чувство  Левина дискредитирует в его долгих и бесплодных разговорах с Козны­шевым оторванную от жизни либеральную науку, также апелли­рующую к извращенно понимаемому служению «общему благу»: «...ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно ли­шенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то <...> Недостаток силы жизни, того, что называют серд­цем, того стремления, которое заставляет человека из всех бес­численных   представляющихся   путей   жизни   выбрать   один   и желать этого одного. Чем больше он узнавал брата, тем более за­мечал, что и Сергей Иванович и многие другие деятели для об­щего блага не сердцем были приведены к этой любви к общему благу, но умом рассудили, что заниматься этим хорошо, и только потому занимались этим. В этом предположении утвердило Ле­вина еще и то замечание, что брат его нисколько не больше принимал к сердцу вопросы об общем благе и бессмертии души, чем о шахматной партии или об остроумном устройстве новой машины». К этой теме Левин возвращается и после обретения веры: «... он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку».
Ложным путям служения «общему благу» Левин противопо­ставляет конкретную социально-утопическую программу соеди­нения «труда и капитала» — «общий труд». Кресть­янство для Левина — «главный участник в общем труде» и «са­мый лучший класс в России». Однако увлеченная практическая деятельность в деревне, воспринимаемой Левиным как «поприще для труда несомненно полезного», все попытки его рационализировать хозяйство сталкиваются с «ка­кою-то стихийною силой», обрекающей на неудачу на­чинания и разрушающей иллюзию духовной умиротворенности. В ежедневной трудовой жизни крестьянства Левин видит пол­ноту и «радость», к которым тщетно стремится сам. Приходящее ощущение счастья временно — полнота жизни и чувство единства с народом во время косьбы Калинова луга   сменяются   совсем  иными переживаниями в сценах уборки сена в имении сестры: «Когда народ с песнями скрылся из вида и слуха, тяжелое чув­ство тоски за свое одиночество, за свою телесную праздность, за свою враждебность к этому миру охватило Левина».
Ощущение не только чуждости, но фатальной противополож­ности его личных устремлений интересу крестьян, признавае­мому Левиным «самым справедливым», органично при­водит его к неприятию всей своей деятельности: «То хозяйство, которое он вел, стало ему не только не интересно, но отврати­тельно, и он не мог больше им заниматься». И одно­временно личная катастрофа осмысляется героем не как «исклю­чительно его положение, а общее условие, в котором находится дело в России».
Левинское восприятие пореформенной экономики сопостав­ляется в романе с консервативной, либеральной и демократиче­ской оценкой пореформенных отношений. Герою одинаково чужды и точка зрения помещика-крепостника, мечтающего о вла­сти, отнятой реформой 1861 г., для которого «мужик есть свинья и любит свинство», и рассуждения либерала Свияжского о необходимости «образовать народ на европейский манер», и трезвая и аргументированная позиция «нигилиста» Николая, — хотя справедливость слов брата «... ты не просто эксплуатируешь мужиков, а с идеею» Левин вынужден признать.
Крах «помещичьих» начинаний приводит героя к мысли об «отречении от своей старой жизни, от своих бесполезных знаний, от своего ни к чему не нужного образования»  и ставит перед ним вопрос о том, как сделать переход к жизни новой, на­родной, «простоту, чистоту и законность» которой он ясно чув­ствовал. Не спасает Левина и семья, на которую он возлагает столь большие надежды. Замкнутый мир семейной жизни и хо­зяйственной деятельности бессильны дать ощущение полноты жизни и ответить на вопрос о ее смысле. «Зло и бессмыслица» обособленного человеческого существования, неизбежно уничто­жаемого смертью, с неудержимой силой влекут Левина к само­убийству.
Нравственно-психологическое движение Анны и Левина к прозрению несостоятельности всех «соблазнов» жизни одина­ково приводит их к мысли прекратить ее. Но если Анна сле­дует выводам разума, логике личной мысли, то Левин подвергает сомнению свое «разумное знание»: ощущение несомненного зна­ния смысла жизни в окружающем крестьянском мире не позво­ляет ему возвести свою личную убежденность на уровень все­общности. Философия жизни трудящегося крестьянства, откры­тая Левину жизнью Фоканыча, — жить, чтобы любить ближнего, а не «душить» его, жить не для «нужды» а для «души» — воспринимается героем как самосозидательный источник силы жизни, снимающий противоречие между конечным существованием человека и бесконечностью общего процесса жизни и одновременно устраняющий соблазн «праздного умствования»: «Разум открыл борьбу за существование <...> ответ на мой во­прос не могла мне дать мысль — она несоизмерима с вопросом. Ответ мне дала сама жизнь, в моем знании того, что хорошо и что дурно <...> то, что я знаю, я знаю не разумом, а это дано мне, открыто мне, и я знаю это сердцем, верою». Сердечное знание, знание «неразумное», т. е. рационально не­объяснимое, заключающее в себе психологическую потребность в исполнении нравственного закона, и дает Левину силу жизни, преодолевающую страх смерти. Путь Левина к вере предваряет философскую проблематику второй части «Исповеди», вскрываю­щей ошибочность выводов «разумного знания» всего круга лю­дей «образованного сословия» («паразитов жизни») и противопоставляющей соблазну «праздного умствования»  истину, проверенную жизнью, жившую и живущую в «огромных массах <...> простых, не ученых и не богатых людей <...> кото­рые делают жизнь».
В «Анне Карениной» вскрывается нравственная и обществен­ная несостоятельность «укладывающихся» форм общежития, об­нажаются те разрушительные и саморазрушительные тенденции, которые со всей очевидностью проявились в пореформенной дей­ствительности 70-х гг. Эгоизму буржуазных устремлений Тол­стой противопоставляет в качестве абсолютных этические ценно­сти крестьянского сознания (взятые в их патриархальной непо­движности)   как  единственное  самосозидательное  начало.
«Анна Каренина» — эстетическая реализация важнейших со­циально-философских исканий Толстого, предварившая их логи­ческое оформление в философском трактате. Вместе с тем само­определение Толстого на позициях патриархального крестьян­ского демократизма, его отречение от своего класса, разрыв с ним — это важнейший факт биографии самого писателя. Левин лишь открыл веру. Но вопрос о практическом переходе к «но­вой», «трудовой народной жизни», вставший перед ним задолго до знакомства с философией жизни мужика Фоканыча, остался для него в сфере умозрительной.
  ÐŸÐ¾Ñ…ожее изображение
Похожее изображение




Комментариев нет:

Отправить комментарий

Кто был прототипом Родиона Раскольникова?

  В 1968 году роман «Преступление и наказание» вернулся в школьную программу. Процитированные выше строки прочитали с разной степенью внимат...